Неточные совпадения
— Я не буду судиться. Я никогда не зарежу, и мне этого нe нужно. Ну уж! — продолжал он, опять перескакивая к совершенно нейдущему к делу, — наши земские учреждения и всё это — похоже
на березки, которые мы натыкали, как в Троицын день, для того чтобы было похоже
на лес, который сам
вырос в Европе, и не могу я от души
поливать и верить в эти березки!
— Вот смотрите, в этом месте уже начинаются его земли, — говорил Платонов, указывая
на поля. — Вы увидите тотчас отличье от других. Кучер, здесь возьмешь дорогу налево. Видите ли этот молодник-лес? Это — сеяный. У другого в пятнадцать лет не поднялся <бы> так, а у него в восемь
вырос. Смотрите, вот лес и кончился. Начались уже хлеба; а через пятьдесят десятин опять будет лес, тоже сеяный, а там опять. Смотрите
на хлеба, во сколько раз они гуще, чем у другого.
На камнях и
на земляном
полу росли серые грибы с тонкими ножками; везде — плесень, мох, сырость, кислый удушливый запах.
Нет: мы совсем
расти оставлены
на счастье,
Тогда как у тебя цветы,
Которыми ни сыт, ни богатеешь ты,
Не так, как мы, закинуты здесь в
поле, —
За стёклами
растут в приюте, в неге, в холе.
И, в свою очередь, интересно рассказывала, что еще пятилетним ребенком Клим трогательно ухаживал за хилым цветком, который случайно
вырос в теневом углу сада, среди сорных трав; он
поливал его, не обращая внимания
на цветы в клумбах, а когда цветок все-таки погиб, Клим долго и горько плакал.
— А вот ландыши! Постойте, я нарву, — говорил он, нагибаясь к траве, — те лучше пахнут:
полями, рощей; природы больше. А сирень все около домов
растет, ветки так и лезут в окно, запах приторный. Вон еще
роса на ландышах не высохла.
Эти сыновья — гордость и счастье отца — напоминали собой негодовалых собак крупной породы, у которых уж лапы и голова
выросли, а тело еще не сложилось, уши болтаются
на лбу и хвостишко не дорос до
полу.
Одни липы по-прежнему
росли себе
на славу и теперь, окруженные распаханными
полями, гласят нашему ветреному племени о «прежде почивших отцах и братиях».
Я спал плохо, раза два просыпался и видел китайцев, сидящих у огня. Время от времени с
поля доносилось ржание какой-то неспокойной лошади и собачий лай. Но потом все стихло. Я завернулся в бурку и заснул крепким сном. Перед солнечным восходом пала
на землю обильная
роса. Кое-где в горах еще тянулся туман. Он словно боялся солнца и старался спрятаться в глубине лощины. Я проснулся раньше других и стал будить команду.
Кетчер махал мне рукой. Я взошел в калитку, мальчик, который успел
вырасти, провожал меня, знакомо улыбаясь. И вот я в передней, в которую некогда входил зевая, а теперь готов был пасть
на колена и целовать каждую доску
пола. Аркадий привел меня в гостиную и вышел. Я, утомленный, бросился
на диван, сердце билось так сильно, что мне было больно, и, сверх того, мне было страшно. Я растягиваю рассказ, чтоб дольше остаться с этими воспоминаниями, хотя и вижу, что слово их плохо берет.
Дети играют
на улице, у берега, и их голоса раздаются пронзительно-чисто по реке и по вечерней заре; к воздуху примешивается паленый запах овинов,
роса начинает исподволь стлать дымом по
полю, над лесом ветер как-то ходит вслух, словно лист закипает, а тут зарница, дрожа, осветит замирающей, трепетной лазурью окрестности, и Вера Артамоновна, больше ворча, нежели сердясь, говорит, найдя меня под липой...
Полуянов как-то совсем исчез из
поля зрения всей родни. О нем не говорили и не вспоминали, как о покойнике, от которого рады были избавиться. Харитина время от времени получала от него письма, сначала отвечала
на них, а потом перестала даже распечатывать. В ней
росло по отношению к нему какое-то особенно злобное чувство. И находясь в ссылке, он все-таки связывал ее по рукам и по ногам.
Шаркали по крыше тоскливые вьюги, за дверью
на чердаке гулял-гудел ветер, похоронно пело в трубе, дребезжали вьюшки, днем каркали вороны, тихими ночами с
поля доносился заунывный вой волков, — под эту музыку и
росло сердце.
Уже самовар давно фыркает
на столе, по комнате плавает горячий запах ржаных лепешек с творогом, — есть хочется! Бабушка хмуро прислонилась к притолоке и вздыхает, опустив глаза в
пол; в окно из сада смотрит веселое солнце,
на деревьях жемчугами сверкает
роса, утренний воздух вкусно пахнет укропом, смородиной, зреющими яблоками, а дед всё еще молится, качается, взвизгивает...
—
На наше место
вырастет поколение: мы удобрим ему почву, мы
польем ее кровью, — яростно сказал Бычков и захохотал.
Темная синева московского неба, истыканная серебряными звездами, бледнеет,
роса засеребрится по сереющей в полумраке травке, потом поползет редкий седой туман и спокойно поднимается к небу, то ласкаясь
на прощанье к дремлющим березкам, то расчесывая свою редкую бороду о колючие
полы сосен; в стороне отчетисто и звучно застучат зубами лошади, чешущиеся по законам взаимного вспоможения; гудя пройдет тяжелым шагом убежавший бык, а люди без будущего всё сидят.
Дорога широкой дикой лентой вьется впереди, между
полями засохшего жнивья и блестящей
росою зелени; кое-где при дороге попадается угрюмая ракита или молодая березка с мелкими клейкими листьями, бросая длинную неподвижную тень
на засохшие глинистые колеи и мелкую зеленую траву дороги…
Луна, поднимаясь вверх, действительно все светлей и светлей начала освещать окрестность. Стало видно прежде всего дорогу, потом — лесок по сторонам; потом уж можно было различать
поля и даже какой хлеб
на них
рос. Лошади все веселей и веселей бежали, кучер только посвистывал
на них.
Посредник обиделся (перед ним действительно как будто фига вдруг
выросла) и уехал, а Конон Лукич остался дома и продолжал «колотиться» по-старому. Зайдет в лес — бабу поймает, лукошко с грибами отнимет; заглянет в
поле — скотину выгонит и штраф возьмет. С утра до вечера все в маете да в маете. Только в праздник к обедне сходит, и как ударят к «Достойно», непременно падет
на колени, вынет платок и от избытка чувств сморкнется.
Земли у него немного, десятин пятьсот с небольшим. Из них сто под пашней в трех
полях (он держится отцовских порядков), около полутораста под лесом, слишком двести под пустошами да около пятидесяти под лугом; болотце есть, острец в нем хорошо
растет, а кругом по мокрому месту, травка мяконькая. Но нет той пяди, из которой он не извлекал бы пользу, кроме леса, который он, до поры до времени, бережет. И, благодарение создателю, живет, — не роскошествует, но и
на недостатки не жалуется.
Когда
на небе были утренние серые тучки и я озябал после купанья, я часто без дороги отправлялся ходить по
полям и лесам, с наслаждением сквозь сапоги промачивая ноги по свежей
росе.
Вот и мы трое идем
на рассвете по зелено-серебряному росному
полю; слева от нас, за Окою, над рыжими боками Дятловых гор, над белым Нижним Новгородом, в холмах зеленых садов, в золотых главах церквей, встает не торопясь русское ленивенькое солнце. Тихий ветер сонно веет с тихой, мутной Оки, качаются золотые лютики, отягченные
росою, лиловые колокольчики немотно опустились к земле, разноцветные бессмертники сухо торчат
на малоплодном дерне, раскрывает алые звезды «ночная красавица» — гвоздика…
Дети, как и взрослые, производили впечатление людей, которые поселились в этом месте временно, — они ничего не любят тут, им ничего не жалко. Город был застроен тесно, но было много пустырей; почти везде
на дворах густо
росли сорные травы, ветер заносил в огороды их семена, гряды овощей приходилось
полоть по два, по три раза; все плодовые деревья в садах были покрыты лишаями,
росли коряво, медленно и давали плохой урожай.
Татарин согнул спину, открыл ею дверь и исчез, а Кожемякин встал, отошёл подальше от окна во двор и, глядя в
пол, замер
на месте, стараясь ни о чём не думать, боясь задеть в груди то неприятное, что всё
росло и
росло, наполняя предчувствием беды.
Часто после беседы с нею, взволнованный и полный грустно-ласкового чувства к людям, запредельным его миру, он уходил в
поле и там, сидя
на холме, смотрел, как наступают
на город сумерки — время, когда светлое и тёмное борются друг с другом; как мирно приходит ночь, кропя землю
росою, и — уходит, тихо уступая новому дню.
Уж с утра до вечера и снова
С вечера до самого утра
Бьется войско князя удалого,
И
растет кровавых тел гора.
День и ночь над
полем незнакомым
Стрелы половецкие свистят,
Сабли ударяют по шеломам,
Копья харалужные трещат.
Мертвыми усеяно костями,
Далеко от крови почернев,
Задымилось
поле под ногами,
И взошел великими скорбями
На Руси кровавый тот посев.
Те
поля, которые у вас остаются невозделанными и
на которых ничегоне
растет, будут у ней и возделаны, и выхолены, и станут
на них всякие злаки дыбом
расти.
Проснулся он среди ночи от какого-то жуткого и странного звука, похожего
на волчий вой. Ночь была светлая, телега стояла у опушки леса, около неё лошадь, фыркая, щипала траву, покрытую
росой. Большая сосна выдвинулась далеко в
поле и стояла одинокая, точно её выгнали из леса. Зоркие глаза мальчика беспокойно искали дядю, в тишине ночи отчётливо звучали глухие и редкие удары копыт лошади по земле, тяжёлыми вздохами разносилось её фырканье, и уныло плавал непонятный дрожащий звук, пугая Илью.
Аристарх. Вот что, братец ты мой, поди-ка ты сюда. (Отводит Хлынова
на авансцену). Если ты хочешь быть таким купцом, чтобы все
на тебя ахали, ты перестань шампанским песок-то
поливать! Ничего не
вырастет.
Глядя
на пол, Климков молчал. Желание сказать кухарке о надзоре за её братом исчезло. Невольно думалось, что каждый убитый имеет родных, и теперь они — вот так же — недоумевают, спрашивают друг друга: за что? Плачут, а в сердцах у них
растет ненависть к убийцам и к тем, кто старается оправдать преступление. Он вздохнул и сказал...
Дожди наконец перестали, земля высохла. Встанешь утром, часа в четыре, выйдешь в сад —
роса блестит
на цветах, шумят птицы и насекомые,
на небе ни одного облачка; и сад, и луг, и река так прекрасны, но воспоминания о мужиках, о подводах, об инженере! Я и Маша вместе уезжали
на беговых дрожках в
поле взглянуть
на овес. Она правила, я сидел сзади; плечи у нее были приподняты, и ветер играл ее волосами.
Было тихое летнее утро. Солнце уже довольно высоко стояло
на чистом небе; но
поля еще блестели
росой, из недавно проснувшихся долин веяло душистой свежестью, и в лесу, еще сыром и не шумном, весело распевали ранние птички.
На вершине пологого холма, сверху донизу покрытого только что зацветшею рожью, виднелась небольшая деревенька. К этой деревеньке, по узкой проселочной дорожке, шла молодая женщина, в белом кисейном платье, круглой соломенной шляпе и с зонтиком в руке. Казачок издали следовал за ней.
— А чем же мы виноваты, что нам холодно
расти прямо в
поле? — жаловались душистые кудрявые Левкои и Гиацинты. — Мы здесь только гости, а наша родина далеко, там, где так тепло и совсем не бывает зимы. Ах как там хорошо, и мы постоянно тоскуем по своей милой родине… У вас,
на севере, так холодно. Нас Аленушка тоже любит, и даже очень…
Он видит, как
поле отец удобряет,
Как в рыхлую землю бросает зерно,
Как
поле потом зеленеть начинает,
Как колос
растет, наливает зерно:
Готовую жатву подрежут серпами,
В снопы перевяжут,
на ригу свезут,
Просушат, колотят-колотят цепами,
На мельнице смелют и хлеб испекут.
Ах ты, горе великое,
Тоска-печаль несносная!
Куда бежать, тоску девать?
В леса бежать — листья шумят,
Листья шумят, часты кусты,
Часты кусты ракитовы.
Пойду с горя в чисто
поле,
В чистом
поле трава
растет,
Цветы цветут лазоревы.
Сорву цветок, совью венок,
Совью венок милу дружку,
Милу дружку
на головушку:
«Носи венок — не скидывай,
Терпи горе — не сказывай».
Не прошел я и ста шагов, как вдруг пара витютинов, прилетев откуда-то с
поля, села
на противоположном берегу,
на высокой ольхе, которая
росла внизу у речки и вершина которой как раз приходилась
на одной высоте с моей головой; близко подойти не позволяла местность, и я, шагах в пятидесяти, выстрелил мелким бекасинииком.
Дышит ароматами, поёт вся земля и всё живое её; солнце
растит цветы
на полях, поднимаются они к небу, кланяясь солнцу; молодая зелень деревьев шепчет и колышется; птицы щебечут, любовь везде горит — тучна земля и пьяна силою своей!
Отбелились холсты свежею юрьевой
росою, выехал вместо витязя Егория в
поле Иеремия пророк с тяжелым ярмом, волоча сохи да бороны, засвистали соловьи в Борисов день, утешая мученика, стараниями святой Мавры засинела крепкая рассада, прошел Зосима святой с долгим костылем, в набалдашнике пчелиную манку пронес; минул день Ивана Богословца, «Николина батюшки», и сам Никола отпразднован, и стал
на дворе Симон Зилот, когда земля именинница.
Нет, я мог бы еще многое придумать и раскрасить; мог бы наполнить десять, двадцать страниц описанием Леонова детства; например, как мать была единственным его лексиконом; то есть как она учила его говорить и как он, забывая слова других, замечал и помнил каждое ее слово; как он, зная уже имена всех птичек, которые порхали в их саду и в роще, и всех цветов, которые
росли на лугах и в
поле, не знал еще, каким именем называют в свете дурных людей и дела их; как развивались первые способности души его; как быстро она вбирала в себя действия внешних предметов, подобно весеннему лужку, жадно впивающему первый весенний дождь; как мысли и чувства рождались в ней, подобно свежей апрельской зелени; сколько раз в день, в минуту нежная родительница целовала его, плакала и благодарила небо; сколько раз и он маленькими своими ручонками обнимал ее, прижимаясь к ее груди; как голос его тверже и тверже произносил: «Люблю тебя, маменька!» и как сердце его время от времени чувствовало это живее!
Аян медленно отошел, закрывая лицо. Он двигался тихо; тупая, жесткая боль
росла в нем, наполняя отчаянием. Матрос прошел
на корму: спуститься в каюты казалось ему риском — увидеть смерть в полном разгуле, ряды трупов, брошенных
на полу. Он осмотрелся; голубая тишина бухты несколько ободрила его.
Наступал вечер.
Поля, лощина, луг, обращенные
росою и туманом в бесконечные озера, мало-помалу исчезали во мгле ночи; звезды острым своим блеском отражались в почерневшей реке, сосновый лес умолкал, наступала мертвая тишина, и Акуля снова направлялась к околице, следя с какою-то неребяческою грустью за стаями галок, несшихся
на ночлег в теплые родные гнезда.
Едва заблистают первые лучи солнца в окнах избы, зазолотятся свежие, подернутые
росою поля и раздастся звонкое чиликанье воробьев
на кровле, все, от мала до велика, спешили вырваться из душной избы.
В заговоре как бы
растут и расправляются какие-то крылья, от него веет широким и туманным
полем, дремучим лесом и тем богатым домом, из которого ушел сын
на чужую сторону.
И показалось ему в тот час все как-то странно… «Слышу, — говорит, — что это звон затихает в
поле, а самому кажется, будто кто невидимка бежит по шляху и стонет… Вижу, что лес за речкой стоит весь в
росе и светится
роса от месяца, а сам думаю: как же это его в летнюю ночь задернуло морозным инеем? А как вспомнил еще, что в омуте дядько утоп, — а я немало-таки радовался тому случаю, — так и совсем оробел. Не знаю —
на мельницу идти, не знаю — тут уж стоять…»
Она привыкла к тому, что эти мысли приходили к ней, когда она с большой аллеи сворачивала влево
на узкую тропинку; тут в густой тени слив и вишен сухие ветки царапали ей плечи и шею, паутина садилась
на лицо, а в мыслях
вырастал образ маленького человечка неопределенного
пола, с неясными чертами, и начинало казаться, что не паутина ласково щекочет лицо и шею, а этот человечек; когда же в конце тропинки показывался жидкий плетень, а за ним пузатые ульи с черепяными крышками, когда в неподвижном, застоявшемся воздухе начинало пахнуть и сеном и медом и слышалось кроткое жужжанье пчел, маленький человечек совсем овладевал Ольгой Михайловной.
В старших классах читали вслух Гоголя или прозу Пушкина, и это нагоняло
на него дремоту, в воображении
вырастали люди, деревья,
поля, верховые лошади, и он говорил со вздохом, как бы восхищаясь автором...
На мысу
рос тальник, стояла маленькая грязная водокачка, с тонкой высокой трубой
на крыше, а за мысом, уютно прикрытая зеленью, встала полосатая купальня, синяя и белая. Берег укреплён фашинником, по склону его поло́го вырезана дорожка, он весь густо усажен молодым березняком, а с верха, через зелёную гриву, смотрит вниз,
на реку и в луга, небольшой дом, приземистый, опоясанный стеклянной террасой, точно подавленный антресолями, неуклюжей башенкой и красным флюгером над нею.
Чай пили в маленькой светлой каморке с двумя окнами, выходившими в
поле, залитое золотистым сиянием утреннего солнца.
На дёрне, под окнами, ещё блестела
роса, вдали,
на горизонте, в туманно-розоватой дымке утра, стояли деревья почтового тракта. Небо было чисто, с
поля веяло в окна запахом сырой травы и земли.
Раскидывал он таким образом своим умом и дремал. То есть не то что дремал, а забываться уж стал. Раздались в его ушах предсмертные шепоты, разлилась по всему телу истома. И привиделся ему тут прежний соблазнительный сон. Выиграл будто бы он двести тысяч,
вырос на целых пол-аршина и сам щук глотает.
Я ответил, что заметил, уже его пшеничку, и полюбопытствовал, из каких это семян и
на какой именно местности
росло? Все объясняет речисто, — так режет со всеми подробностями. Я снова подивился, когда узнал, что и семена из нашего края, и
поля, зародившие такое удивительное зерно, — смежны с
полями моего брата.